2b6ae1f7

Петров Владислав - Пониматель



Владислав ПЕТРОВ
ПОНИМАТЕЛЬ
В студенческие годы я подрабатывал в организации, занимавшейся
художественными переводами, - корректировал подстрочники. С тех пор в
голове задержалось: "Глаза у него были как у арабской лошади, запряженной
в телегу". Такие глаза, наверное, были у меня, когда я уходил от Иры.
Вышел, а дождь как из ведра. И хорошо, что дождь: слезы, текущие из
моих арабских глаз, смывает. Чушь, конечно, какие там слезы, но себя
жалко. Хлопнул я дверью и будто что-то сломал в себе.
Я долго не решался зайти домой - топтался на лестнице и лепил улыбку.
Скакун с грустными глазами приволок к жене телегу непонятой любви. Глупо и
смешно.
- Устал я, - говорю прямо с порога. - Работы невпроворот.
И не вру, между прочим. Мне всегда хватает работы. Пишу все: начиная
с передовиц и кончая некрологами. Бывает, средненько, без души пишу, но
зато сдачу материала никогда не задерживаю. Редактор меня ценит, хотя и не
любит.
- Я блинов напекла, - кричит жена с кухни. - Раздевайся скорее, пока
не остыли.
Разделся. Поел. Теперь самое тяжкое: обязательный час общения перед
вечерним фильмом. Я не хочу ей лгать и не лгать не могу. И не в Ире здесь
дело. Невыносимо каждый вечер говорить про одно и то же и делать при этом
заинтересованное лицо: что в магазине давали, да какое платье жена
Барсукова купила, да что завтра на обед готовить. А ведь я любил ее, точно
знаю - любил!
Час общения я сократил, сказал - голова болит. Жена знает: главное
средство от головной боли для меня - душ.
Заперся, открыл воду. Сел на край ванны. Тяжко жить на свете
пастушонку Пете.
Голову пришлось намочить, иначе зачем я в ванной два часа проторчал.
Расчесался. Из зеркала глядит здоровенный бугай. Вот только глаза. Не
нравятся мне эти глаза. Грустно-тупые глаза. Ну ладно, на сегодня
налюбовался. Нарцисс...
Свет в комнате не горит. Значит, жена уже спит.
Достаю рукопись. Иду на кухню.
Если можешь не писать - не пиши. Вернее не скажешь. Однако я этому
мудрому совету не следую: не писать могу, но все равно ежевечерне
расчехляю машинку. Не столько по зову души, сколько из природного
упрямства, остаточного рвения, как любит говорить в таких случаях
ответственный секретарь нашей газеты Амиран. Рвение осталось с тех времен,
когда я еще не мог не писать.
Просидел над машинкой час, не высидел ни строки, зато изрисовал с
десяток листов. Точку в повести я поставил полгода назад. Можно клеть в
папку покрасивше - и бегом по редакциям. Но одно останавливает: каждое
слово выверено, а ощущения правды нет. Как тут быть? И я ежевечерне
расчехляю машинку...
Спрятал рукопись. Покурил. На сегодня все. Спать.
Засыпаю я в последнее время тяжело.
Выхожу из лифта. Редакционный коридор. Привет, привет, привет...
Отсиживаю случку. Пардон, так у нас именуются редакторские
пятиминутки.
И наконец, за работу.
Пишу очерк. О человеке, у которого 21 июня сорок первого года была
свадьба. А потом призыв, тяжелое ранение в первом же бою, концлагерь. В
сорок четвертом во время восстания заключенных он, безоружный, бросился на
пулемет. В маленьком польском городке его именем названа улица. Его сын,
которого он никогда не видел, сидел вчера напротив меня вот в этой самой
комнате и рассуждал о перспективе покупки "Жигулей" в импортном
исполнении.
Очерк не идет. Трудно писать о герое, чей сын, скомкав рассказ о
поездке на родную могилу, начинает деловито выяснять, нет ли для таких,
как он, сынов героических отцов, льгот на приобретение автомобиля.
Очерк не



Назад